Галина Щербова
2026-07-16 19:40:38
УЧИТЕЛЬ В ЦИТАТАХ. Памяти В.Б. Микушевича
О такой фигуре, как Владимир Борисович Микушевич, я узнала, поступив в Институт журналистики и литературного творчества (ИЖЛТ). До этого мне, человеку с технической профессией, фамилия Микушевич не была известна. Еще не познакомившись с ним лично, я уже улавливала в среде студентов восхищенный трепет и священный ужас, которые вызывало имя учителя.
Философ, поэт, переводчик, эрудит, блестящий оратор он не поддавался ранжированию, в кругу современных литераторов стоял особняком. Его публиковали, высоко ценили, уважали, приглашали на диспуты, интервьюировали, но ему, знавшему себе цену, убежденному в своем таланте и в значительности своих произведений, несущих таинственный сакральный смысл, было нужно больше. Нужна была наэлектризованная восторженным вниманием аудитория. Микушевич искренне любил ее. И в такой же степени от нее зависел. Студенческая среда как нельзя лучше отвечала его устремлениям. Между собой студенты так и звали кумира: Микушевич.
Режим занятий для заочников предполагал посещение по субботам. Обмены мнениями, лекции, семинары, чтения проходили в напряженном темпе. На моей памяти Микушевич никогда не пропускал своих часов. Опытный лектор, он строил речь как пространственную конструкцию, опирая на фундаментальные знания и эрудицию, на личные убеждения. Прямо заявлял о своих твердых гражданских позициях – монархист, православный, верный Москве, верный России, что красной нитью проходило сквозь все его высказывания. Говорил ровно и внятно, содержательно и убедительно. Такие речи всегда экспромт, своеобразный интеллектуальный монолог. Каждую фразу он произносил с одним и тем же интонационным рисунком и заканчивал уверенно и категорично, что характерно для людей не сомневающихся.
Чем более сложной была лекция, тем более лектор нуждался в отклике среды, в которую бросал взрывные мысли и вопросы. Никто не помышлял возомнить себя умнее Микушевича, но также никто не смел не ответить на его вопрос. Дорожа в собеседнике способностью мыслить, Владимир Борисович никогда не отвечал отрицанием, каким бы невнятным ни был ответ. Вначале вроде бы соглашался, но лишь затем, чтобы немедленно начать увязывать со своей мыслью, порой приводя к противоположному выводу. Из любого заявления он мог выстроить оригинальное умозаключение, одновременно поражающее парадоксальностью и точностью. Все было «кормом» для его неутомимого ума, поглощалось и обращалось в монолог, диалог, изречение.
Когда на семинаре он читал свои переводы, становилось понятно, что он не переводил стихи, а учил их авторов говорить на хорошем русском языке. Как-то читал переводы из Рильке. Сначала я не слушала. Потом стала прислушиваться. Потом заслушалась, когда образы возникли перед глазами, и я стала видеть стихи, видеть цветок и камень в воде прозрачного пруда. Как о всяком заметном, неординарном человеке, о Микушевиче среди литераторов ходили легенды. К примеру, он рассказывал кому-то, что имеет ежедневный план перевода 300-350 строк. Удивительно, но вполне соответствует его невероятной работоспособности, потребности непрерывно напряженно мыслить.
Наиболее последовательно и ярко личностные и лекторские качества Микушевича раскрывались в творческих контактах с учениками в годы преподавания в Институте журналистики и литературного творчества. Здесь рассказ об учителе тут же превращается в рассказ о себе. Хотя, зачем скрывать, что Владимир Борисович хвалил меня? Он был щедр на похвалу, когда был уверен, что она заслужена. Он первый сказал о моих способностях к эссеистике. Высказанная во всеуслышание в превосходной степени его похвала сразу вознесла меня в глазах студентов. Меня поздравляли в коридорах. Но поначалу, сидя в зале, я лишь внимала его словам и наблюдала.
Небольшого роста, плотный, он всегда ходил с портфелем и увесистой палкой, которую ловко устраивал рядом с собой так, что она не падала, не мешала, но была обязательным атрибутом, подобным царскому жезлу. У Микушевича была мимика улыбающегося, притом, что он не улыбался, и даже не предполагал этого. Не помню его смеющимся. Как и гневающимся. У него были маленькие кисти, изящные пальцы с ухоженными длинными ногтями. Сидя за кафедрой, читая лекцию или слушая выступление, он непрерывно играл пальцами – большим, указательным и средним. Постукивал пальцем о палец, гладил пальцем палец, потирал палец о палец. Сосредоточенный, неспешный, со строгим, пронзительным взглядом. Глаза упирались в собеседника и держали его на мушке. Глаза словно сканировали собеседника, но не для того, чтобы узнать его мысли, а чтобы успешно вложить в него свои.
Дважды в год Микушевич приглашал к себе на дачу в Малаховку: в январе на Татьянин день и в июле на свой день рождения. Оглашал всенародно с кафедры, повторял в кулуарах и лично при встречах. Приезжали не все, но многие. Человек до тридцати, а то и больше, могло набиться в комнату, где был накрыт стол. Студенты, педагоги, литераторы, знакомые и знакомые знакомых. Самого пестрого состава и уровня собиралось общество. Хозяин упивался праздником, сидя во главе стола и оставив все хозяйственные хлопоты на супругу, Татьяну Владимировну. Организационная кутерьма, стол, а потом и уборка, – все ложилось на ее плечи.
Впервые я была на даче у Микушевича в январе 1999 со студенческой компанией. Приехали на станцию Красково, шли по улице Сакко и Ванцетти. Дом крепкий, деревянный, бестолковый по планировке, весь перегорожен на маленькие комнатки. В окнах сад, залепленный мокрым снегом. Играли на пианино. Вычурные канделябры с раскисшими от тепла четырьмя кривыми свечами, по две в каждом. Левая, ближняя к форточке, сгорела в два раза быстрее других. Когда в темноте горели только свечи и голубые окна, было волшебно.
Из-за того, что компанию составляли хоть и знакомые, но не близкие друг другу люди, легко говорилось только о плотских отношениях и о сложностях философии. Еще легко произносились тосты. Микушевич выслушивал их с большой внимательностью и пылко откликался, восторженно рокотал, размахивал руками. В один из приездов, – возможно, это было уже в 2000 году, – всплыла тема плохих книг, которые заполонили магазины, личные и общественные библиотеки. Микушевич тут же предложил летом приехать к нему на дачу и совершить акцию сожжения. Книги каждый приносит с собой, какие хочет. Мракобес какой-то, – рассмешил меня Валериан Скворцов, когда мы по дороге домой обсуждали новую идею. Но Микушевич мог себе позволить быть и мракобесом.
Все признавали, что Владимир Борисович похож на Можаева. Он по этому поводу никак не высказывался. У меня был неплохой набросок с Микушевича. Сидя на лекциях, я порой зарисовывала лекторов, студентов. Набросок доработала на компьютере, обрамила и привезла на дачу в подарок. Татьяна Владимировна, сказала: Он здесь похож на Можаева, да он и так похож на Можаева. Остальные сказали: Похож. Но сам Микушевич даже не видел своего портрета, так был взволнован праздником. И вот через пару недель в институте, вдруг поднялся посреди лекции Межуева и громко, пылко поблагодарил меня за портрет. Сказал, что портрет такой же блестящий, как мои эссе, он благодарен и восхищен. Таким образом, подтвердил, что знал, что похож на Можаева. Однако не имел цели быть на него похожим, а также ничего не предпринимал, чтобы не быть похожим. Незаметный, но сильный штрих к характеру.
Через пару месяцев, в марте говорили на семинаре о поэзии и прозе, где учитель виртуозно обосновал свое положение, что эти жанры одно и то же. На следующий семинар я принесла ему эссе «Совсем не одно и то же». Предупредила, что неоднократно упоминаю Бродского. Микушевич убрал листы в портфель со словами, что не сомневается, что эссе сделано великолепно, но он не приемлет Бродского, потому что у него нет зверей и птиц, нет женской плоти… Вы знаете, – спрашивает, – мой стих «Сука»? Я вам сейчас прочту. И стал читать, упершись в меня сверлящими глазами. Все присутствующие замерли, слушая. Дочитал и говорит: А не пора ли нам снова встретиться у меня на даче? Я говорю: Жду, вы же обещали, что мы будем жечь книги. Виктор Коллегорский вмешался: Не надо жечь, лучше несите мне.
Не помню, о чем было стихотворение. Но теперь не нашла такого среди выложенных в Интернете. Микушевич говорил, что его стихи объединяются только по принципу, кому они посвящены.
Чтобы решиться подойти к Владимиру Борисовичу со своей работой, надо было набраться смелости. Читал быстро, на очередном занятии высказывал свое мнение и давал возможность прочесть эссе перед аудиторией. Я довольно часто выступала с эссе, которыми откликалась на поднятые темы. Чтение занимало минут 15-20, следом шло обсуждение, когда учитель мог задать неожиданный вопрос, запросто поставить в тупик. Как-то, прослушав мое эссе о смерти, спросил: А что, если смерти нет ‑ то и Бога нет? Все озадачились. После затянувшейся паузы, смилостивился, сказал, что написано блестяще, но эссе ‑ смерть литературы в новом тысячелетии… Близость этого события волновала всех. Так или иначе, но разговоры постоянно скатывались к его ожиданию. Однажды Микушевич спросил меня: Что вы наблюдаете на рубеже тысячелетий, не замечаете отягощенности людей культурой? Я: Не замечаю. Он: Вы, Галя, как всегда проницательны. Люди разочарованы в себе и усталы. Тогда же ему задали вопрос: Если наша культура угасает, то когда возникнет новая? Он сказал: Может быть, никогда.
Свое мнение об эссеистике Владимир Борисович изложил в отзыве на мою дипломную работу «Сборник эссе»: Эссе не скрывает своей литературности, но подчеркивает ее, вернее, позволяет себе литературность, так как позволяет себе все, и это не вседозволенность, а четкая особенность жанра, отграничивающего себя от жанров, где не допускается то или другое. Эссе отличается от научного трактата или публицистической статьи тем, что не убеждает читателя в своей правоте. Правота эссе – интерес, который эссе вызывает, а этот интерес заключается в позиции автора, увлекающего нас независимо от того, готовы ли мы разделить эту позицию или нет.
Читала на студии эссе о прогнозах. Всех особенно заинтересовали цыгане. Резюмируя, Микушевич отметил, что эссе написано очень современно и высказал такую мысль: В гадании люди боятся зла. В будущем людей не ждет ничего, кроме зла. Цыгане затрагивают карму. Карма несет только зло. Злу противопоставлена благодать. Но тот, кто гадает, отказывается от благодати. Даже, если гадает сам себе.
Он всегда был готов к умственному состязанию. Отзывы писал со всей ответственностью. Теперь, видя, как утекает время, как все дальше отступает день, когда учитель ушел из жизни, сознаю, что главная ценность в его откликах не высокая их оценка, а его мысли, продолжающие и развивающие разговор, начатый в ученической работе. По крупицам извлекая из памяти интеллектуальные дары, которые расточал Микушевич, изумляюсь добросовестности, с какой он вел диалог с автором, явно уступавшим ему по всем позициям. Конечно, он предполагал, что слабый автор может его не понять. Но такое предположение ни в коей мере не сказывалось на глубине проработки ответа. Тут он равнялся на самого себя, держал планку на максимальной высоте, без скидок, с полной самоотдачей излагая обоснование своей позиции.
Приведу несколько выдержек из отзывов на мои учебные рефераты.
Реферат на тему «Образ истинной веры. Художник М.В. Нестеров»: …Вы присовокупляете к цитатам из писем художника и Ваши собственные мысли, из которых вырастает исследование по истории религии. Так Вы описываете врастание Христа в человечество с редкой, хотя и спорной убедительностью. (Впрочем, помнится, я говорил Вам, что бесспорно лишь тривиальное.) Очень точно и уместно противопоставление Н. Ге и А. Иванова, столь существенное для Нестерова. Вместе с Гоголем Нестеров восхищается «Явлением Христа народу» А. Иванова и вместе с Достоевским отмежевывается от слишком светской живописи Н. Ге. Признаюсь, я прохожу этот путь вместе с Нестеровым. <…> Слишком категоричным представляется мне название Вашего реферата: «Образ истинной веры». По-моему, такой образ можно найти только в иконописи, а живопись Нестерова при всех своих религиозных вдохновениях остается живописью. Отсюда метущаяся, болезненная грусть в его письмах. Я бы сформулировал мою мысль так: искусство нуждается в вере, а истинная вера в искусстве не нуждается. Недаром Сергий остался тайновидцем Троицы, а написал «Троицу» Андрей Рублев.
Реферат-этюд «Медведь в русских сказках»: …Очень хороши отдельные отточенные формулировки: «Сказки – схемы. Эти ископаемые наилучшим образом сохранились именно среди сказок о животных». Особенно понравился мне психологический анализ медведя. Из «меланхолической заторможенности» «в контексте пауз» возникает образ, мучительно знакомый: «Изначальная расслабленность, созерцательность этого персонажа делают его истинно лирическим героем». Тут меня осенило: это же медведь из пушкинского «сна Татьяны». Недаром он называет Евгения Онегина своим кумом. Евгений – такой же медведь в своем роде. С этой линией связана сложная символика русского медведя. По-видимому, медведь был тотемом восточнославянских племен. Возможно, через медведя осуществлялась некая изначальная, восходящая к арийской прародине связь славян с кельтами. Имя легендарного короля «Артур» также соотносится с кельтским словом «медведь», что подтверждает царственность этого человекозверя. Сосредоточенность на образе светоносного медведя, а, возможно, в отдельных случаях, и реальные половые отношения с ним, о чем повествуется в новелле Проспера Мериме «Локис», могли оказывать утробное воздействие на славянских женщин, а приобретенные таким образом родовые признаки, вероятно, передаются по наследству. Удивительную живучесть этих признаков подтверждают приводимые Вами современные анекдоты. Великолепна Ваша характеристика анекдота: «Анекдоты – своеобразный отряд быстрого реагирования на самые тонкие перемены в обществе». И как раз в этом отряде быстрого реагирования Вы обнаруживаете архаические исконные черты сказки.
Реферат на тему «Композиция "Божественной Комедии" Данте»: …Особенно меня порадовали редкие, но тем более весомые цитаты на итальянском языке. Именно они задают тон в реферате. Уже в первом абзаце цитата показывает, что восхищенным антиподом Данте был Микеланджело. <…> По-моему, с «Божественной Комедией» соотносится именно «Страшный суд» Микеланджело, как дерзание изобразительного искусства, бросающего вызов поэзии. Существенно при этом, что Микеланджело – скульптор. Не потому ли Осип Мандельштам так ядовито иронизирует над теми, кто дает Данте в руки резец и позволяет скульптурничать или ваять. Я полагаю, что с наибольшей поэтической убедительностью Данте живописует как раз рай «un riso de 1'universo» (Par. XXVII, 4-5). Эти два слова (не считая артиклей) – может быть, самое удивительное и впечатляющее, что сказано на человеческом языке о рае. Вы совершенно правы, когда говорите о «техничности», «искусственности» схоластической латыни. Эта техничность языка, его мертвящий инструментализм господствовали в западной философии вплоть до двадцатого века, так что философия совпадала с инерцией латыни. Мне пришла в голову мысль, не предпочел ли Данте «volgare» для своей поэмы, чтобы уничтожить эту инерцию. Вы очень убедительно характеризуете «Божественную Комедию», сопоставляя падение Люцифера («огромный, отвратительный и конкретный» – необычайно меткая его характеристика) и вознесение с помощью (при участии) Беатриче. В подобном сопоставлении, возможно, и кроется «плод высокого гения», о котором говорил Пушкин.
На одной из студий Микушевич спросил: Почему в стихотворении Лермонтова «Ангел» в одном случае душа младая, а в другом молодая? Я сказала: Показано два мира. Небесный и земной. Душа в небесном всегда молода: младая душа, а в земном она принадлежит стареющему существу. Но при рождении этого существа она молодая, как и существо. Микушевич сказал: Вы абсолютно правы.
Семинар в феврале 1999. Только по одним цитатам Микушевича можно оценить масштаб разговора, вместившегося в одну пару.
Мир для Якова Беме – это цепь порождений.
Шекспир ничего не придумывал. Гениальные поэты ничего не придумывают.
Там, где нет иррациональной основы, стих не требует интерпретации (т.е. толкования). Пастернак не требует толкования.
Деконструкция разрушает стихотворение и сама же его восстанавливает.
Юродство – публичное дело. Нельзя юродствовать наедине с собой.
Царь всегда один.
Приведены лишь некоторые из подхваченных на лету цитат. Их было гораздо больше. Приведу следом разрозненные цитаты из конспектов. Каждая озадачивала, заставляла задуматься. Цитаты не дословные, сделаны конспективно, иногда по памяти, но суть передают точно.
Никто не знает, есть ли что-то кроме него самого.
В советское время вся литература была детской.
Все объяснимо с позиций гомосексуализма и импотенции, если ничем другим не объяснимо.
Как автор читает, так для его стихов и хорошо.
Звукоряд требует взрыва.
Акустические особенности языка. Кто не знает языка, для того услышанный разговор – акустическое явление. Кто знает язык, но не понимает того, о чем говорят, также воспринимает разговор как акустическое явление.
У поэта, который церковен, может не быть ни одного духовного произведения.
О Прусте написали множество чепухи. Кажется, что те, кто писали, никогда не читали Пруста.
Музыка это только рифма.
Святой обязательно грешник.
Пушкин не соответствовал своему гению.
Время возникло в результате грехопадения, с утратой бессмертия.
Чего только люди не предавали!
Лекции и монологи Микушевича были фантастическим нагромождением его оценок, обоснований или опровержений. Ими он перемежал цитируемых авторов или сопровождал приводимые факты. Массив знаний, которыми он обладал, способность выстраивать из них логические конструкции, цементируя своим непререкаемым мнением, можно сравнить с колоссальным айсбергом, где выхваченные мной цитаты – сверкающая вершина.
Для мыслящего человека всегда нужен и важен собеседник. Для Владимира Борисовича собеседник был жизненно важен. Не представляю, кто мог бы состязаться с Микушевичем в интеллектуальной схватке. Да он и сам это понимал, неся в себе неутоленную страсть к диспуту.


Добавить комментарий